Когда они вышли на улицу, доктор Блюменфельд тяжело вздохнул:
— Я подозреваю самое плохое… Нужно срочно в больницу
— Опухоль?
— Не исключено. Настораживают значительная потеря веса, беспричинная температура, отсутствие аппетита. Буду счастлив, если ошибусь в своих дурных подозрениях. Вечером приходите ко мне за рецептами. Я выпишу таблетки. Прощайте!
Мама в тот же вечер сходила с рецептами в аптеку, получила у Ноты Левита лекарства, но бабушка Шейна наотрез отказалась их принимать.
— Зря тратите на меня деньги, — упорствовала она и, чтобы никто из родных не приставал к ней с расспросами о самочувствии, старалась незамеченной выскользнуть из дома и нырнуть в липовую рощу — благо, та была недалеко.
Возвращаясь из школы, я по просьбе мамы иногда сворачивал не к себе и не на Рыбацкую вместе с моей соседкой по парте Леей Бергер, а на Ковенскую улицу, к дому бабушки Шейны и деда Шимона.
— Ты не должен её забывать, — укоряла меня мама. — У тебя ведь две бабушки.
Мама печально глянула на меня, ожидая видно, что я признаю себя виноватым. Но я ошибся.
— Боюсь, Гиршке, что скоро у тебя может остаться только одна бабушка — Роха. — Она горестно вздохнула и тихо добавила: — Бабушка Шейна тебя очень любит, а ты к ней почти не ходишь, мало с ней бываешь. Ты, сынок, поторопись её любить. Любовь к тому, кто стар и немощен, нельзя откладывать на завтра. Можно опоздать.
Бабушка Шейна и впрямь меня любила. Бывало, только увидит и сразу заладит: «Ах ты, моё золотко, ах ты, мой красавец… Ах ты, ах ты…» — но мне с ней было скучно, не так интересно, как со вспыльчивой, непредсказуемой и властной бабушкой Рохой, которая могла меня и дедовским ремнём вытянуть, и подзатыльник дать, и вдруг одарить поцелуями. Роха-самурай была въедливая, шумная, а бабушка Шейна — покладистая, тихая, как пташка, которая выпала из гнезда и, сломав крыло, жалобно попискивает — хочет взлететь, но не может.
Бабушка Шейна любила подолгу сидеть в липовой роще на огромном почерневшем пне и тихонько разговаривать сама с собой. Нередко, уже издали, я замечал, как она, ни к кому не обращаясь, что-то шепчет. Когда я приближался, бабушка уже не вставала мне навстречу, не осыпала меня, как прежде, сладкими, словно карамельки, восторженными восклицаниями: «Ах ты, ах ты, ах ты», а оглядывала с головы до ног и с гордостью принималась безудержно нахваливать, чтобы скрыть свою боль и замешательство.
— Как же ты, золотко, вытянулся! Уже стал настоящим мужчиной! Только пока ещё безусый!
— Расту, бабушка, расту. Будут у меня и усы. А ты что тут сидишь в роще одна и что-то вроде бы липе шепчешь? Устала? Отдыхаешь?
— Отдыхаю. Фейга обед варит, Хася белье стирает, Песя полы моет. А я бездельничаю.
— А с кем ты только что разговаривала?
— С тем, кто всегда внимательно всех выслушивает и никого никогда не перебивает.
— С липой?
— Нет, нет. Не с липой. Ты всё равно не отгадаешь. Когда ты, Гиршеле, состаришься, то, наверное, сам захочешь с Ним наедине поговорить и кое о чём Его спросить. Но на ответы не рассчитывай. Тот, к кому я обращаюсь, никому на вопросы не отвечает.
Бабушка Шейна говорила загадками, и такие недоступные моему разуму разговоры быстро мне надоедали и утомляли. Не желая обидеть её, я всё же снимал свой ранец и, примостившись на траве возле пня, спрашивал, как она себя чувствует и пишет ли из тюрьмы дядя Шмуле.
— Пишет, — кивала бабушка Шейна.
— А что пишет?
— А что можно из тюрьмы писать? Пишет: ждите, скоро вернусь. — Она помолчала, послушала, как весенний ветер балуется с листьями на липе, и тихо, чтобы слышали только ветер и я, сказала: — Может, Шмулик вернётся скорее, чем он думает.
— Это было бы хорошо.
— Конечно, хорошо. Лучше и быть не может. Говорят, что арестантов на несколько дней отпускают на похороны отца или матери. Может, и его отпустят. Хоть кадиш на моей могиле прочитает.
— Что ты, бабушка, говоришь?! — воскликнул я. — Я не хочу, чтобы он читал на твоей могиле кадиш! Не хочу!
— Ах ты, мое сокровище, ах ты, мой умница, — пропела бабушка. — Что поделаешь, если в отмеренный срок каждый должен уйти в мир иной. Господь ни для кого исключение не делает, ибо человек и рождается для смерти.
— А я с ним не согласен! — выпалил я, как будто речь шла о моём однокласснике — зазнайке Менделе Гибермане. — Не со-гла-сен!
— С кем?
— С твоим Богом. Ты хорошая, мы с мамой и тётушками попросим Его, и Он обязательно сделает для тебя исключение. Вот увидишь, сделает.
Бабушка вдруг расплакалась. Слёзы текли по её лицу, как струйки воды по оконному стеклу в осенний дождь, и она прикрывала щёки морщинистыми руками. Неожиданно бабушка Шейна резво встала со своего подгнившего трона, подошла ко мне и стала гладить мои чёрные, давно не стриженные вихри.
— Когда станешь старым-старым, ты поймёшь, что каждый, хочет он или не хочет, должен сделать эту работу.
— Какую работу?
— Умереть, — спокойно сказала бабушка. — Тяжёлая работа, но избежать её ещё никому не удалось.
— Когда я с бабушкой Рохой пойду в синагогу, обязательно попрошу за тебя. Обязательно!
— Ах ты, ах ты, мой ангел, мой заступник!
Как ни упрашивал бабушку Шейну дед Шимон, как ни настаивали родные на том, что ей следует, не мешкая, ехать в больницу в Каунас, она ни за что не соглашалась это делать. Говорила, что, если уж ей на самом деле пришла пора навсегда распрощаться со всеми своими близкими, она хочет уйти целёхонькой, без всяких разрезов и швов на теле.