Дед Довид, ссутулившись и как бы ёжась от холода, невнятно творил заупокойную молитву. Казалось, он скорее довольствуется самим этим тихим и горестным бормотанием, чем истинным и вневременным смыслом обращения к Всевышнему.
Мимо холмика с памятными туями, заглушая и без того неясные слова молитвы, протарахтела телега погребального братства, на которой кроме возницы Хацкеля Бермана уместились ещё здоровяк Пинхас Шварцман, хромоногий Ейне и Ошер Кобрин.
Берман помахал на прощание оставшимся на погосте натруженной рукой. За всех гробовщику ответил мой отец — поднял кулак. В нашем местечке издавна было заведено так, что, расставаясь с главой погребального братства, его земляки суеверно избегали говорить: «До свидания», да и Хацкель с ними, смертными, старался при расставании обходиться без этой простой фразы, которая в его устах против воли обретала двойной смысл.
— Нашему Боруху исполнилось бы в этом году десять, — выдохнула мама, когда вдали затих скрип тележных колёс и на соснах, словно по её велению, присмирели драчливые вороны.
— Быстро летит время, — прошептала бабушка Роха и потуже затянула узел своего чёрного платка. — Когда придёт мой черёд, я хотела бы лечь рядом с Береле, и пусть каменотёс Иона высечет его имя рядом с моим: «Тут погребены Рохл Канович и её внук Борух Канович».
— Мой черёд, я чувствую, придет раньше, — еле слышно сказала бабушка Шейна.
Роха спорить не стала. Что до всяких болезней, Шейна была куда богаче, чем она.
— Когда придёт мой черёд, а он не за горами, я тоже хотела бы лежать рядом с ним. И чтобы каменотёс Иона высек на моём камне его имя: «Тут погребены Шейна Дудак и её внук Борух Канович».
— Раскаркались! — взорвался дед Шимон. — Такими словами только беду накликаете! Где это видано, чтобы у евреев на камне такое писали! Постояли у могилы, и хватит. Пора за работу: мне — за молоток, вам — за кастрюли и сковородки: гороховый суп варить, запеканку готовить!..
— Лучше всего — креплех! — поддержал тестя мой отец, большой любитель пельменей.
— Ступайте все по домам! — вмешалась мама. — Я ещё тут немного задержусь.
— Зачем? — спросил её дед Довид. — Авигдора похоронили, Боруха помянули.
— Подожду доктора Блюменфельда. Мне надо с ним кое о чём потолковать.
Прежде чем покинуть опустевшее кладбище, вся наша семья, по древнему обычаю, направилась к жестяному рукомойнику с водой, прибитому большими ржавыми гвоздями к врытому в землю колу, чтобы ленивой холодной струйкой по очереди вымыть руки. Бабушка Роха объяснила мне, что так непременно должен поступать каждый пришедший на кладбище, иначе, не приведи Господь, он может унести домой невидимую смертоносную пыльцу, которую на живых осыпает смерть.
Смыв опасную для жизни пыльцу со своих рук, мы неторопливо зашагали к выходу.
Сам не знаю почему, видно из любопытства, в кладбищенских воротах я вдруг обернулся и увидел, как высокий, поджарый доктор Ицхак Блюменфельд снимает с головы бархатную ермолку, прячет её в карман пиджака и идёт к маме.
— Никогда не надо после похорон оглядываться на кладбище, — перехватив мой взгляд, пробурчала бабушка. — Это, Гиршеле, дружочек, скверная примета. Оглянешься и, не про нас будь сказано, ещё нечаянно приманишь безносую.
— Я на маму оглядывался, — промямлил я в своё оправдание, но бабушка Роха любое оправдание принимала только за лицемерие и хитрость.
— А зачем тебе на маму оглядываться? Ты что, давно с ней не виделся? Я свою маму всегда без всякой оглядки вижу — живую и мёртвую. Она будет стоять перед моими глазами, пока мне их не закроют. Понял?
— Понял, понял, — соврал я. — Понял, не понял, в школе только об этом и спрашивают.
— Ну и что? Раз спрашивают, значит, хотят тебе добра. Я вот уже почти всю жизнь прожила и мало что поняла. А ты сразу отбрыкиваешься: понял, понял, а в глазах у тебя пустота…
— Честное слово, понял! — попытался я защитить свою честь.
Бабушка Роха остановилась, отдышалась и вдруг как бы невзначай осведомилась:
— Ты, Гиршеле, случайно не знаешь, зачем твоей маме столь спешно, да ещё в таком неподходящем месте понадобился доктор?
Бабушке Рохе нужно было обо всём и обо всех в местечке всё знать — о сватовствах и разводах, о рождениях и кончинах, об отъездах земляков за границу и о прибытии гостей из Америки, о базарных ценах на липовый и гречишный мёд, ржаную муку и яйца, телятину в мясных лавках. Но больше всего она интересовалась чужими недугами, которые мысленно сравнивала со своими и тайком примеряла на себя. Добывание разнообразных сведений было её незатухающей страстью. Из бабушки вышел бы отличный полицейский следователь. На все её вопросы надо было отвечать чётко и правдиво, без всяких увёрток и умолчаний. Того, кто ей не отвечал, бабушка Роха заносила в список закоренелых обманщиков, а то и жуликов.
— Он не маме понадобился, а бабушке Шейне. Знаешь, что она сказала?
— Что?
— Бабушка Шейна сказала, что больше не хочет жить. У неё всё болит. И тут, и там. — Я принялся тыкать в свой живот.
— Ничего удивительного. Найди мне еврея, у которого ничего бы не болело. Обойди все края на свете — ни одного здорового не сыщешь. У кого болит желудок, у кого, как у меня, почки и селезёнка, а у кого чуть ли не со дня рождения всё болит.
— У меня, например, ничего не болит.
— Это пока, Гиршеле, пока. У тебя ещё всё впереди. Дай Бог, чтобы и впрямь ничего не болело, — пробормотала бабушка Роха и отперла дверь своего дома на Рыбацкой улице.