Я слушал её, совершенно не понимая, о чём идёт речь, но не смел перечить. Любые возражения только раздражали бабушку.
— Взять твоего отца, — продолжала она свою проповедь. — Во что он верит? Он верит только в швейную машину «Зингер». А твой дед? Дед верит в шило и в дратву. А дядя Шмулик? Этот шалопай верит в какого-то русского с лысиной и козлиной бородкой. Он даже фотографию этого лысого вырезал из еврейской газеты и вставил в рамку. Там его бог в плохо сшитом распахнутом пальто стоит на броневике и протягивает к толпе руку! Но никто из твоих родственников… Гиршеле, ты, пожалуйста, не оглядывайся по сторонам, слушай, слушай, что я тебе говорю! Так вот, никто из них не верит в нашего Всемогущего Господа. А я хочу, чтобы ты верил.
— Хорошо, хорошо, — не вникая в смысл её слов, машинально повторял я, хотя о таком понятии, как вера, ещё вообще не слышал. Тем не менее я подумал, что это, наверное, не очень тяжёлая работа, от которой устают и потеют. Значит, не стоит расстраивать бабушку — раз она спрашивает, буду ли я верить, надо не отказываться, а кивнуть в знак согласия.
На мою беду, бабушка Роха терпеть не могла кивальщиков.
— Ты, видно, у своего папочки кивать научился. Господь Бог недаром снабдил нас словами, чтобы мы отличались от кошек или собак. Это, Гиршеле, отвратительная привычка. Чем раньше ты от неё отделаешься, тем лучше. Тот, кто вместо ответа постоянно кивает своей думалкой, либо трус, либо хитрец, — вразумляла она меня. — Нормальный человек слова не копит, как деньги на старость, а щедро тратит их на своих друзей и родственников. Понял? Да или нет?
— Да.
В то далёкое апрельское утро 1934 года мы спокойно продолжали свой путь по пустынным, вымощенным булыжником улицам Йонавы, в главную молельню, туда, где, как уверяла моя неизменная наставница и путеводительница, жил наш милостивый Готеню — Господь Бог.
Кирпичный Бейт кнессет а-гадоль не был единственной синагогой в нашем богобоязненном местечке, густо населённом осевшими там со времен оно евреями. Кроме торжественно названной на иврите — языке далёких предков — Большой синагоги в Йонаве имелись другие, носившие название ремесленников — мясников, портных, столяров, сапожников и шорников. Портные избегали общаться с Всевышним в молельне мясников, а столяры не горели желанием, чтобы на скамьях, протёртых задами их предшественников — мастеров делать мебель из красного дерева, молились эти склонные к греховному питию сапожники. Впрочем, когда из Польши или из Риги приезжал даже не очень знаменитый кантор, все различия мгновенно забывались, и послушать певца в Большой синагоге на Садовой улице собирались богомольцы-труженики с жёнами и детишками из всех крохотных местечковых синагог. Как шутил мой злоязычный дядя Шмуле, живший под надзором полиции, какой-нибудь заезжий слащавый тенорок объединял их больше, чем сам Господь Бог.
До Большой синагоги, видно, было ещё не близко, и я спросил у бабушки, первый раз взявшей меня с собой на богослужение:
— Скажи, а в синагоге этих толстых мясников, у которых фартуки в крови, тоже живёт наш добрый Готеню?
— Да, — не без гордости ответила старуха. — Если они не торгуют некошерным мясом и не обвешивают своих покупателей, Господь Бог живёт и у них.
— И в синагоге портных и парикмахеров Он живёт?
— Да, — бабушкино сердце просто таяло от моих вопросов. Вопросы всегда нравились ей больше, чем ответы. А от неугодных ответов она морщилась, горбилась и старела на глазах.
— Но разве, бабушка, так можно? В один и тот же день жить и тут, и там — в разных местах?
— А ты, Гиршеле, не дурак. Из тебя выйдет толк, если будешь слушаться свою бабушку, а не дядю Шмуле, который молится на какого-то лысого русского господинчика с козлиной бородкой, или деда, который говорит, что лучшее ремесло на свете — тачать сапоги и прибивать подметки.
— Буду слушаться свою бабушку, — после некоторого раздумья нетвёрдо сказал я.
— Поживём — увидим. В мужские обещания я никогда не верила. Все мужчины лжецы и обманщики. Обман они всасывают с молоком матери.
— Буду слушаться, — не отступал я.
— Ладно, ладно. Лучше я отвечу на твой вопрос о Боженьке. Это человек, Гиршеле, живёт до самой смерти на одном месте — на Рыбацкой улице, например, как мы с дедом и Хавой, или на Ковенской, как твоя другая бабушка Шейна и дед Шимон. А наш Готеню живёт повсюду! Нет такого места на белом свете, где бы Он ни жил.
В то памятное субботнее утро мне очень не терпелось как можно скорее очутиться там, где живёт наш милосердный Готеню.
Легко сказать, не терпелось! Ведь с бабушкой никуда нельзя было быстро попасть. Она то и дело останавливалась, не потому, что задыхалась, и ей, как деду Довиду, не хватало воздуха, а потому, что не собиралась пропускать мимо никого из своих старых знакомых. С каждым здоровалась и со всеми непременно заводила на минуту-другую разговор о том о сём, совсем забыв про Бога и его обитель — Бейт кнессет а-гадоль.
— Тебя в местечке каждый прохожий знает куда лучше, чем господина бургомистра, — ехидничал дед.
Сам он редко ходил с ней вместе в молельню. Ссылался то на больные ноги, то на незалеченную чахотку, то на срочный заказ именитого клиента, всё, мол, должно быть готово к понедельнику.
— Господь, по-моему, больше благоволит к женщинам, чем к мужчинам. Это раз, — неумело пытался защитить своё скромное вольнодумство дед. — Допустим, я пойду с тобой. И что? Ни Ему, ни людям я ничего интересного сказать не могу. Это два. Нет у меня таких способностей, — намекая на привычку бабушки по дороге в синагогу останавливаться и заводить с каждым беседу, — продолжал дед. — Если же ты вдруг услышишь от Всевышнего какую-нибудь радостную новость, от меня ведь её не утаишь? Вернешься домой и расскажешь. Так что толку с того, что мы там будем сидеть вдвоём?