Местечковый романс - Страница 57


К оглавлению

57

На этом вечном обиталище мёртвых шумят только захиревшие сосны, чернеют растрёпанные гнёзда суматошных ворон и роятся воспоминания. Я стою под их палящими лучами и что-то в смятении шепчу дарёной шарманке, не переставая крутить жестяную ручку, и медведи и зайцы вместе с лисицами, пони и кенгуру хором вторят моей неизбывной скорби и печали.

Воспоминания, воспоминания!.. Не они ли самое долговечное кладбище на свете?

Он, этот никем не охраняемый погост, нерушим и нетленен. Его уже никому не удастся ни осквернить, ни растащить по камешку, чтобы построить для себя жильё, стены которого сложены не из кирпича, а из надгробных плит, исписанных древними письменами, по нему уже никто не осмелится пройти солдатскими сапогами, ибо земля там горит под ногами нечестивцев негасимым пламенем.

Да будет же благословенна память всех, мирно упокоившихся на этих, страшно вымолвить, уютных, обильно политых горючими слезами еврейских погостах. Мои навеки ушедшие земляки до сих пор принимаются отлетевшими от плоти голосами будоражить из-под безгласного кладбищенского дёрна притупившийся слух Господа Бога и пытаются с Его помощью пробиться к чёрствым сердцам живых, взывая к беззащитному добру и убывающей с каждым днём справедливости.

...

Часть вторая

1

Я помню себя с пятилетнего возраста, с того светлого пасхального утра 1934 года, когда бабушка Роха (ей мои занятые ежедневным тяжким добыванием хлеба насущного родители отдавали в полное и безвозмездное владение своё горячо любимое чадо с начала весны до конца короткого литовского лета) склонилась над моей кроваткой и с несвойственной ей игривостью ласково пропела:

— Вставай, Гиршеле! Проснись, моё золотко! Сегодня у нас большой праздник. Пейсах! Пойдём с тобой, голубчик, первый раз в синагогу. В Бейт кнессет а-гадоль.

— Куда? — мои глаза, ещё не разлеплённые от сладкого сна, ничего, кроме испуга, не выражали.

— В Большую синагогу. Ты ещё там ни разу не был. Пойдём туда, куда каждый день с неба спускается наш Готеню — Боженька. Мы там помолимся и вместе скажем нашему заступнику и благодетелю спасибо за то, что тысячи лет назад вывел нас из Египта и освободил от фараонов.

Я слушал и позёвывал, отряхиваясь от недавнего сна.

— Ты ещё, Гиршеле, маленький и, конечно, не знаешь, кто такие фараоны и что такое это ужасное египетское рабство. Но когда подрастёшь, прочтёшь пасхальную агаду и всё сам узнаешь. И как Моисей водил нас сорок лет по пустыне, и как наши предки жили в шатрах, и как пекли мацу на кострах, — обнадёжила меня бабушка.

Она начистила до блеска мои лёгкие летние ботиночки со шнурками, нарядила меня в почти новый шерстяной костюмчик, в котором ещё не так давно по местечку щеголял уехавший во Францию Рафаэль Кремницер. Затем бабушка надела мне на голову слежавшуюся, пропахшую нафталином ермолку моего младшего дяди — больного Иосифа, возомнившего, что он то ли грач, то ли скворец, но совершавшего свои полёты не в поднебесье, а в палате Калварийской лечебницы для душевнобольных вдали от дома. Строго оглядев меня с головы до ног и выразив причмокиванием своё полное удовлетворение, бабушка взяла меня за руку, и мы через всё ещё не очнувшееся от сна местечко неторопливо отправились на Садовую улицу. Туда, куда каждый день с неба спускался наш Готеню и где Он, по словам бабушки Рохи, проживал, — в Большую синагогу Йонавы.

В ту пору я не имел никакого понятия ни о Боге-освободителе, ни о египетских фараонах. Тогда, разумеется, я ещё не морочил себе голову такими дефинициями, как свобода и рабство, но то давнее пасхальное апрельское утро никогда не исчезало из моей памяти. Оно то погружалось на её донышко, то неожиданно всплывало на поверхность, словно поплавок на речной глади.

Когда через год с лишним я пошёл в школу и вроде бы немного поумнел, то вдруг заметил, что и сама моя премудрая бабушка Роха не во всём разбирается. Правда, не было такого случая, чтобы она хотя бы ненадолго признала чью-то правоту или, посрамлённая собеседником, замолчала. Ни лёжа, ни стоя, ни сидя упрямица не переставала кого-то с завидной уверенностью поучать, совестить, рассуждать и безостановочно говорить и говорить. Слова были её защитой и, видно, помогали бабушке жить, как выписанные доктором Блюменфельдом порошки и таблетки. Но даже добрые слова, которые иногда слетали с её губ, она почему-то произносила сердитым командирским тоном. Меня, малыша, а потом юнца бабушка Роха, да не сотрётся её скромное имя в перечне самоотверженных евреек, досыта накормила своими бесконечными разговорами. Кажется, и сегодня, на закате моей жизни, многие её слова откликаются во мне, пощипывая или лаская сердце.

— Смотрю я, Гиршеле, на тебя и думаю. Ты никогда не угадаешь, о чём…

О чём бабушка думала, ни один ясновидец на свете не смог бы, да и не посмел бы догадаться.

— Я, Гиршеле, думаю вот о чём. Неужели ты будешь таким же, как вся твоя родня? — вопросила бабушка.

— Не знаю. Папа говорит, что я похож на него, а мама с ним не соглашается.

Уловив мой недоумённый взгляд, бабушка решительно добавила:

— Нет! Ты не будешь похож ни на деда, ни на отца, ни на дядюшек. Все они безбожники и богохульники. Они не ходят в синагогу, посмеиваются над всеми, кто верит в нашего Господа Бога, и за свое неверие и насмешки никогда не удостоятся Его милости. Никогда!

57