Своё слово Липский сдержал. Он пришёл ровно через четверть часа, поздоровался, предложил Шлеймке выйти с ним во двор и без помех, с глазу на глаз, потолковать на свежем воздухе. Когда оба примостились на деревянной скамейке, Липский спросил:
— Вы не курите?
— Нет.
— А я до сих пор, представьте, не могу отвыкнуть. Бросал несколько раз и через день-два снова начинал коптить небеса. Не возражаете, если я немного подымлю у вас под носом?
— Не возражаю.
— А теперь о деле… Возле костёла находится стоянка извозчиков. Выберите повозку и подъезжайте к больнице. На первых порах вашей супруге даже при умеренной ходьбе надо избегать лишних нагрузок, чтобы, не приведи Господь, не разошлись швы. — Доктор полез в карман, достал портсигар с монограммой, вытащил папиросу и закурил. — Как вы сами понимаете, с той чудовищной ношей, которую вам выдадут по расписке в больничном морге, ходить по городу невозможно. У нас в таких прискорбных случаях с согласия родителей иногда хоронят на каком-нибудь ближайшем еврейском кладбище, — Бенцион Липский глубоко затянулся и, пустив в небо голубое колечко, продолжил: — Надеюсь, вы не считаете меня извергом или мясником. Я тоже отец и прекрасно понимаю, какую цену вы всеми своими нервными клетками платите за то, что произошло. И я, поверьте, тоже расплачиваюсь. Моя плата, конечно, несравнимо меньше, чем ваша. Но, поверьте, и я плачу! Тем не менее я врач, и мой долг при надобности вовремя включать сирену, возвещающую об опасности.
— Я, конечно, возьму извозчика. И сам думал это сделать, — сказал Шлеймке.
— Вы, по-моему, человек стойкий, не хлюпик и не размазня.
— Да. Мужчине не к лицу раскисать, но всему есть предел, — произнёс Шлеймке. — С вашего позволения я, пожалуй, пойду за извозчиком.
— Да, да, идите, голубчик! Это совсем недалеко, костёл отсюда хорошо виден. Но я как врач должен ещё кое-что вам сказать.
— Слушаю.
— Вашей жене, к сожалению, лучше больше не беременеть. Следующая беременность может обернуться для неё катастрофой. Это не только моё мнение, это мнение консилиума.
— Консилиума?
— Совета врачей. Только вы, ради Бога, как можно дольше ей об этом не говорите. Надеюсь, вам не надо объяснять, что среди всех живых существ на свете более самоотверженных, чем любящие женщины, нет. В своей любви они не останавливаются ни перед чем. Вплоть до безумия и самоубийства. Они абсолютно не считаются ни с какими врачебными советами и запретами.
— До сих пор у меня не было никаких тайн от жены.
— И тем не менее… Словом, будьте осторожны. Осторожность ещё никому не повредила.
— Благодарю за предупреждение.
Шлеймке встал и направился в сторону костёла.
На площади в ожидании седоков скучали возницы. Шлеймке остановил свой взгляд на первом же попавшем в поле его зрения — приземистом, нахохлившемся от безделья и скуки носатом мужичке, похожем не то на цыгана, не то на соплеменника-еврея.
— Свободен?
— Йе, — ответил возница на идише. — Залезай!
— Я не один. Надо подъехать к Еврейской больнице. Там возьму жену и — на автобусную станцию.
— За деньги я могу подъехать куда угодно. Хоть на край света. Хоть в Палестину. Почему бы нет? Ха-ха-ха! — заржал он. — Залезай, залезай! Евреям я делаю скидку. Десять процентов! А на большие расстояния скидываю даже пятнадцать-двадцать.
Подкатили к входным дверям Еврейской больницы. Шлеймке в сопровождении доктора Липского поднялся на второй этаж и вывел из палаты под руку еле живую, словно окаменевшую, Хенку.
Внизу по распоряжению Липского их уже ждал рослый санитар с завёрнутым в простыню тельцем моего мертворождённого брата.
Шлеймке попрощался с доктором и помог Хенке забраться в бричку.
Был март 1928 года. Литва только что торжественно отпраздновала десятилетний юбилей своей независимости, и по всему городу на всех еврейских и литовских домах ещё победно развевались на ветру чуть примятые трёхцветные флаги.
— Вьё-о-о, Песеле! — крикнул извозчик. — Она у меня знает каждый адрес в Каунасе. Скажешь ей: Песеле, к ресторану «Метрополь», к офицерскому собранию или к резиденции президента Сметоны, с которым наши богатые еврейчики режутся по вечерам в карты, моя лошадь без всякого понукания сама вас довезёт. Мы с ней не первый год утюжим эти улицы, катаемся туда-сюда. Надо же — четвероногое животное, а голова у неё прямо-таки еврейская.
— Нельзя ли попросить вашу умную Песю, чтобы бежала не очень резво, не то она из нас всю душу вытрясет. Жена после тяжёлой операции, а на автобус мы не опаздываем.
— Понял! Моя Песеле чаще всего трясёт наших недругов. Она, скажу вам, чует антисемитов на расстоянии. Но стоит ей только услышать от седока маме-лошн, как она тут же переходит с рыси на лёгкий шаг, — продолжал балагурить возница. — Моя лошадка большая любительница идиша. Только говорить не умеет. А жаль…
Хенка сидела неподвижно, отрешившись от всего, что её окружало. Казалось, кроме тупой ноющей боли, для неё ничего не существует. Она не замечала ни мужа, ни разговорчивого возницу, не обратила никакого внимания и на Бог весть откуда взявшийся сверток, белевший на коленях онемевшего Шлеймке.
Шлеймке не решался заговорить с женой, отвлечь от горестных мыслей. Он и сам был совершенно подавлен и прятал свои отчаяние и растерянность в глубокий погреб за железной дверью молчания.
Цокала копытами послушная Песя, бормотал себе под её цокот какой-то пошлый мотив извозчик, и город, словно в дурном сне, проплывал мимо них, как груда надгробных камней.