— Вопрос твой понятен, сын мой. — Рабби Элиэзер снова подоил бороду и сказал: — Мертворождённых младенцев мужеского пола не велено обрезать и нарекать каким-нибудь именем. Запрещено сидеть шиву и ставить им на могиле надгробный памятник. И хоронить их должно без кадиша.
— То есть просто закопать?
— Да. Родителям и родственникам, правда, при этом не запрещается посещать место захоронения и ухаживать за ним с подобающим прилежанием. Свяжись с Хацкелем, главой похоронного братства, он тебе всё объяснит и всё сделает, как положено.
— Этот немец ничего не знает. Никто не может нам запретить сидеть шиву, — возмутилась Роха. — Что с того, что рабби Элиэзер не запишет его имя в Книгу судеб?.. Обойдёмся и без его записи. Памяти безымянной не бывает.
— Может, всё-таки дождёмся Хенку, — предложил Довид. — Без неё как-то неудобно.
— Не стоит растравлять её и без того истерзанную душу. Подумайте сами — сначала похороны, а потом шива. Хенка может не выдержать, — промолвила Роха. — Всем миром такую страшную боль не лечат.
Вняли её голосу, а не Довида и не «этого немца» — рабби Элиэзера из Тильзита. Обе семьи в течение семи траурных дней сидели дома и никуда не выходили.
Даже богохульник Шмулик вопреки своей твёрдой уверенности, что Бога придумали эксплуататоры, чтобы дурить трудящиеся массы, скорбел вместе со всеми.
— В горе надо проявлять пролетарскую солидарность, — сказал он, усаживаясь рядом с зятем. — Сегодня мне сестра дороже всякой справедливости.
На прощальный ритуал пришёл и домовладелец Эфраим Каплер — в бархатной ермолке, с чёрной ленточкой в петлице, забежал подвыпивший маляр Евель с ведёрком краски и неразлучной кистью, посетили дом на Рыбацкой улице доктор Блюменфельд и повитуха Мина.
Не преминул отметиться и выразить своё искреннее бескорыстное сочувствие скорбящим и Авигдор Перельман.
— Никто не может понять, как тебе тяжело, — сказал он, сев напротив Шлеймке за поминальный стол. — Мне так тяжело никогда в жизни не было. Было голодно, холодно, одиноко. Не раз хотел сказать всем «адью» и наложить на себя руки, да воли у меня, слабака, не хватило. Но с такой бедой я всё-таки не сталкивался. Ты только, солдат, не раскисай, не сдавайся. У тебя ещё всё впереди. Не то что у меня, никчёмного человека. Я ведь уже прожил все возможные времена — прошлое, настоящее и даже будущее. И, слава Богу, что четвёртого времени нет.
— Спасибо, Авигдор, спасибо, — ответил Шлеймке, не уверенный в том, что тот поставит точку.
Он угадал.
— Если можно, скажу ещё пару слов.
— Можно.
Шлеймке не мог отказать, хотя его, как и всех в местечке, раздражала чрезмерная склонность Авигдора к мудрствованиям и суесловию, к которым он пристрастился в Тельшяйской ешиве.
— Лучше, конечно, было бы, если бы твой сынок родился живым и здоровым. Но ты на меня, ничтожного червя, не сердись за мои слова. Я всегда говорю то, что думаю, потому что уже никого и ничего не боюсь.
— Знаем, знаем, — подтвердил Шлеймке, пытаясь остановить его излияния.
— Может быть, твой мальчик в последнюю минуту передумал — не пожелал выходить в этот паршивый, трижды проклятый мир и остался в чреве матери. Там ему было тепло и сытно. Ты только на меня, Шлеймке, повторяю, не сердись. Если наш безжалостный Бог наказывает таких добрых людей, как ты и твоя Хенка, зачем, скажи, нам вообще нужен такой начальник, как Он? Мог же Всевышний отдать все мои семьдесят четыре года кому-нибудь другому… Глядишь, этот человек прожил бы более достойную жизнь, чем я.
Авигдор посидел ещё немного, съел булочку с маком, запил сельтерской, подремал на стуле, встал и стал собираться.
— Пора возвращаться на своё рабочее место — на тротуар, — сказал он и, сгорбившись, ушёл.
— Я думал, он свихнувшийся, а у него светлая голова и вполне развитое классовое сознание, — удостоил Перельмана мелкой монетой похвалы Шмулик.
— С его умом он мог бы стать раввином, — сказал Шлеймке. — Но Авигдору не повезло. Его Хаечка сбежала с каким-то приказчиком, а он вместо того, чтобы найти себе другую жену, увязался за какой-то заезжей бабой, и всё полетело в тартарары. А потом, когда от него удрала и та блудница, жизнь Авигдора галопом понеслась вниз: началось с браги и закончилось нищенством.
Вскоре после ухода Перельмана стали понемногу расходиться и остальные.
Последней дом Рохи-самурая, выстуженный печалью и невозвратной утратой, покинула повитуха Мина.
— Береги Хенку, — сказала она Шлеймке. — Теперь ей самой надо заново родиться.
За день до окончания семидневного траура Шлеймке отправился в Каунас. От автобусной остановки до Еврейской больницы он шёл быстрым солдатским шагом.
В приёмном покое Шлеймке обратился к уже знакомой ему миловидной, кокетливой барышне с просьбой связать его с Бенционом Липским. Та молча сняла трубку и позвонила в родильное отделение.
— С вами, доктор, желает срочно встретиться один посетитель. Говорит, что вы его знаете и что он уже раз приходил сюда к жене.
— Кто такой? Откуда? — поинтересовался Липский на другом конце провода.
— Минутку!
Барышня переадресовала вопросы доктора Шлеймке.
— Канович. Из Йонавы, — сказал Шлеймке.
— Спасибо, — барышня повернула к гостю свою изящную, словно вылепленную, головку и чётко передала по телефону всё сказанное. Дождавшись ответа, она заморгала глазками-вишенками и сообщила Шлеймке: — Господин Липский будет к вашим услугам через четверть часа. Доктор очень сожалеет, что никак не может встретиться с вами раньше.