— Приехали! — сказал балагур и вежливо попросил Песю остановиться.
Шлеймке расплатился с ним остатками Хенкиного жалованья, и вскоре они сели на рейсовый автобус.
Пассажиров можно было пересчитать по пальцам. Водитель, плечистый, немногословный литовец, в отличие от Песи, никого не щадил. Он не объезжал на дороге ни рытвины, ни выбоины. Машина трещала и подпрыгивала, как громадная лягушка. Хенка придерживала ладонью норовившее вырваться из-под платья разбушевавшееся сердце, а Шлеймке, обхватив руками свёрток, то и дело прижимал его к груди, чтобы тот, не приведи Господь, не упал от неожиданных толчков и от удара об пол не раскрылся бы на виду у немногочисленных пассажиров.
Шлеймке попросил, чтобы на станции их никто не встречал. Встретят и начнут допытываться: что, да как, да почему? Господь Бог не создал евреев, лишённых любопытства. Видно, поэтому они в любое время и по любому поводу донимают бесконечными вопросами не только друг друга, но и Его самого на небесах.
Как говорит Шмулик, каждый нормальный еврей состоит не из плоти и крови, а из сплошных вопросительных знаков.
В маленькой съёмной квартире собрались родственники с обеих сторон. Пригласила Роха и доктора Блюменфельда — мало ли что может произойти с Хенкой, которая ещё не оправилась от несчастья.
— Как хорошо, что ты уже с нами, — сказала моя бабушка своей невестке. — Храни тебя Господь. Всегда и всюду.
— Омейн, — прогудел мой дед Довид.
Его тут же поддержали родители моей мамы, которые дружно повторили за сватами:
— Омейн.
— Все мы желаем вам скорейшего выздоровления, — сказал доктор Блюменфельд, но не мог удержаться от наставления: — Дорогая Хенка, теперь надо забыть всё, что было, и думать о том, что будет. Пожалуйста, не настраивайтесь на то, что солнце навсегда закатилось. Наступит утро, и оно взойдёт.
Хенка в ответ не проронила ни слова. Она смотрела на всех отсутствующим взглядом и улыбалась так, что родные ёжились от её обречённой улыбки.
— Неразумно, дорогая, тушить огонь, подбрасывая в него сухие поленья, — почти шёпотом сказал Ицхак Блюменфельд, а перед тем как попрощаться, добавил: — Оставляю вам этот пакетик с пилюлями. Там снотворное, абсолютно безвредное. Принимайте по одной пилюле на ночь и утречком будете вставать бодрой.
Снотворное Хенка пить не стала и уснула только под утро.
— Шлеймке ушёл. Скоро вернётся, — объяснил ей Шмулик, когда сестра проснулась.
— Куда?
— Не знаю.
Обычно очень разговорчивый, сегодня Шмулик был скуп на слова, хотя знал, что Шлеймке ушёл договариваться с главой похоронного братства Хацкелем Берманом о дне погребения мертворождённого сына.
На обратном пути Шлеймке завернул на Рыбацкую к матери.
— Что это ты к нам заявился среди дня? — спросила Роха.
— Был у Хацкеля.
Имя нелюдимого гробовщика Бермана звучало в Йонаве, как своего рода пароль.
— Ясно. Когда похороны? — спросила моя будущая бабушка.
— Завтра. Я забежал, чтобы посоветоваться с тобой. Хенку брать или не брать?
— Ты что, с ума сошел?! Хочешь её добить? Не брать, конечно. Когда она окрепнет, сходим туда все вместе. От живых всё равно ничего не утаишь. Хацкель Берман первый проговорится о том, кого он похоронил.
Моего старшего брата Боруха — Благословенного, ни разу не запеленатого в пелёнки и не кормленного молоком матери, не записанного ни в одной книге, похоронили на закате между двух молоденьких стройных сосенок, ещё не обжитых крикливыми и равнодушными к мёртвым воронами. Последние солнечные лучи предвечерним золотом нежно окрасили края глубокой могилы, слишком просторной для такого крохи. Оба моих деда в сатиновых ермолках, обе бабушки в чёрных платках и платьях до пят, мой неверующий отец в картузе с твёрдым парусиновым козырьком, а также дядя Шмулик, будораживший земляков своими боевыми призывами к свободе и всеобщему равенству, неподвижно стояли над вырытой ямой. И все вздрагивали от каждого хлопка падающей с лопаты мокрой, ещё не оттаявшей за зиму глины. Суеверный дед Шимон едва слышно читал запрещённый рабби Элиэзером кадиш. Могильщики вытирали со лба пот…
Солнце село, и родичи молча разошлись по домам.
Две недели Шлеймке не притрагивался к иголке, не взнуздывал своего железного коня. Недовольные заказчики торопили его, грозя перейти к Гедалье Банквечеру, но он отделывался обещаниями и занимался только Хенкой.
На «Зингере» строчил Шмулик, отгоняя свою врождённую лень куплетами русской революционной песни о вихрях враждебных, которые веют над всеми бедняцкими головами.
При сестре Шмулик понижал голос до шёпота, ибо вся квартирка была пронизана не враждебными ветрами мести и ненависти, а унынием и печалью. Он и Шлеймке всеми силами старались вывести Хенку из пугающего состояния полного безразличия ко всему, что происходило вокруг. Она сторонилась всех близких, избегала встреч с родными, поджимала губы при словах утешения и участия, не отвечала на вопросы, пропуская мимо ушей натужные шутки. Хенка с утра до вечера сидела у открытого окна, смотрела на прохожих, на плескающихся в лужах непривередливых воробьёв и свадебные пируэты голубей. Стоило ей услышать на улице плач или крик ребёнка, Хенка тут же задёргивала занавеску и затыкала уши пальцами. По примеру повитухи Мины она стала часто ходить в синагогу и подолгу горячо и неумело молиться.
Иногда к ней, почти невменяемой, подходил деликатный рабби Элиэзер и, впадая в ересь, говорил: