Местечковый романс - Страница 94


К оглавлению

94

— Работа, как бункер. Спускаешься и забываешь обо всём на свете. Захлопываешь железную дверь, шьёшь и блаженствуешь, — сказал он, намекая на то, чтобы его не донимали расспросами, что пришлось пережить.

— Кто-нибудь у вас там остался? — спросила Мейлаха любознательная мама, хотя отец предупредил её, что тот не любитель рассказывать о своём недавнем прошлом.

— Никого не осталось. Отец и мать скончались до всего этого ужаса. Можно сказать, им крепко повезло, да не покарает меня Господь за такие слова. Будь они живы, вряд ли тронулись бы в путь…

Отец быстро оценил способности Мейлаха и легко договорился с ним о жалованье. Он положил ему больше, чем платил Юлюсу, и стал ломать голову, куда же пристроить молодую пару, чтобы они могли по-человечески выспаться ночью.

И тут маме пришла в голову замечательная идея — уговорить престарелую Антанину, когда-то помогавшую по хозяйству Абраму Кисину, сдать им давно пустующую в доме комнату. И ей, дескать, будет с ними повеселее, и они перестанут чувствовать себя такими обездоленными.

Узнав, что невеста Мейлаха Малгожата католичка, Антанина с радостью согласились — будет с кем ей, почти ослепшей, ходить в костёл.

На работу Мейлах приходил вместе со своей невестой. С разрешения мамы Малгожата в её отсутствие хозяйничала на кухне, готовила еду, убиралась, стирала и развешивала во дворе белье. Иногда выпивший дворник Антанас в приливе полузабытых чувств ломал перед хорошенькой полькой свою замусоленную шапку и даже посылал ей воздушные поцелуи.

— Ale smacna, cholera jasna! — восклицал он, причмокивая языком.

Желая подбодрить Мейлаха и одобрить его выбор, отец не упускал случая похвалить Малгожату и даже позаимствовал у нового подмастерья очень полюбившееся польское слово — кохана. Узнав, как оно переводится, отец стал им называть и маму. Когда та допоздна задерживалась у стариков Коганов, отец всегда пускал это словечко в оборот:

— Кохана, почему ты так поздно возвращаешься домой? Может, ты Коганами только прикрываешься, а сама уже с кем-то на стороне шашни завела?

Мама не считала нужным отвечать на такие шутки и не сердилась. Как же сердиться, если сердцем она безошибочно перевела это польское слово на идиш.

Ни одним из своих прежних помощников отец не был так доволен, как этим беженцем.

— У Мейлаха золотые руки, — уверял он всех. — Он в подмастерьях долго не засидится.

Нравился Мейлах и маме, и бабушке Рохе, но обе то открыто, то иносказательно выражали своё недовольство тем, что из тысяч тысячей невест в Варшаве он выбрал не еврейку, а польку. Мало что выбрал, но и бежал с ней в чужую страну.

— Труднее всего стать не евреем, а хорошим человеком. Дайте срок, и Малгожата будет еврейкой. Чего только не сделаешь ради любви? Кто, не раздумывая, крестится, а кто вместо креста надевает ермолку, — встал на защиту беженки отец.

Я слушал эти разговоры и вспоминал сироту Лею Бергер, её суровую бабушку Блюму, которая прокляла свою дочь Ривку и выгнала из дома. Выгнала только за то, что та полюбила литовца. Я соглашался с каждым словом отца, но никак не мог взять в толк, за что можно проклясть и выгнать из дома того, кто любит. Не выгнала бы Блюма Ривку, и одной сиротой на свете было бы меньше. Пусть Мендель Гиберман сколько угодно дразнит меня и обзывает нас с Леей женихом и невестой, я всё равно после уроков буду уходить с ней вместе и каждое утро, пока не закончу школу, ждать её у столба с оборванными проводами. А когда вокруг не будет посторонних и меня никто не услышит, я тайком назову её так, как называет Мейлах свою Малгожату: «Кохана!»

Год близился к концу.

Непрерывное визжание по утрам пил на лесопилке возвещало о том, что в вековой истории Йонавы наступает новый день.

По-прежнему совершал свой утренний обход местечка страж порядка — «почти еврей» Гедрайтис. По-прежнему на базарной площади в выходные дни танкисты без устали пели и плясали, только искристую лезгинку сменило задорное «Яблочко», гопак — литовский клумпакоис, а русскую — горделивый краковяк. Красноармейцы разучили и хором исполняли и еврейскую свадебную песню, которую благодарная публика неизменно встречала восторженными криками «Браво! Бис!». А в переполненном до отказа кинотеатре Евсея Клавина героический «Чапаев» уступил место популярному «Цирку», где Соломон Михоэлс трогательно пел маленькому негритёнку колыбельную песню на идише.

Единственным человеком, который относился к этим концертам с открытым неодобрением, был рабби Элиэзер, ибо часть прихожан вместо того, чтобы провести конец субботы в размышлениях о Божиих заветах и соблюсти её святость, спешила на базарную площадь и даже тихонько подпевала красноармейцам.

Их выступления раздражали и реб Эфраима Каплера, который не выносил шума.

— От этого тарарама на площади голова пухнет, — пожаловался он отцу, когда тот принёс месячную плату за жильё. — По-моему, эти песни и пляски для нас добром не закончатся.

— С чего вы это, реб Эфраим, взяли? — оспорил его безотрадное пророчество отец. — Пока солдаты поют, они не стреляют. Нам ничего не грозит. Немцы остановились в Польше.

— Ах, уж это наше еврейское «пока»! Пока мы сыты, пока на нас не спускают свору собак и не бьют по морде, пока у нас бессовестно не отнимают нажитое нами добро, всё прекрасно, всё замечательно, мы довольны. Так и живём от «пока» до «пока». Да будет вам, реб Шлейме, известно, что не в характере немцев останавливаться на полпути к цели.

94