— Твои бы слова да Богу в уши, — покачал головой отец. — Бывает же так, что вблизи твоего дома гром грохочет, молнии полосуют небо, а гроза проходит мимо.
— Буду молиться, чтобы она прошла мимо, — прогудел Юлюс и вдруг в упор спросил: — Скажите, понас Салямонас, когда я отслужу и вернусь в Йонаву, вы меня снова к себе возьмёте?
— Возьму. Конечно, возьму. Ты способный и старательный ученик. Из тебя может выйти толк.
— Спасибо. Теперь мне служить будет легче. И ещё один вопрос. Можно?
— Можно.
— Я слышал, что за примерную службу солдата могут отпустить на короткую побывку домой. Если меня на парочку дней действительно отпустят, могу ли я сразу подняться из подвала к вам?
— Конечно, ты же не чужой, а свой человек. Поднимайся, я только рад буду.
— Но я имею в виду не просто подняться, чтобы с вами о том о сём поговорить.
— А что ты имеешь в виду?
— Я хотел бы свой отпуск провести, как бы это сказать, с пользой, что ли, — промолвил Юлюс, не лишённый крестьянской смекалки. — Сесть, понас Салямонас, рядом с вами, на своё прежнее место, вон там, на мой табурет, и поразмять денёк-другой пальцы. А также кое-что, не скрою от вас, заработать. Отец по-прежнему пьёт, мать не может с ним справиться и терпит. Надо бы ей немного оставить на пропитание… Я готов делать всё, что скажете. Вы не против?
— Я никогда не был против того, что кто-то желает работать и зарабатывать.
— Откровенно говоря, мне армейская служба не нравится. Мой дружок Пятрас Кяушас из Скаруляй рассказывал, что там от муштры свихнуться можно. Каждый день: «Смирно!», «Вольно!», «Ложись!», «Вставай!», «Винтовку к но-ге!», «Винтовку на пле-чо!» Портным быть лучше, чем солдатом. А вам одному, наверное, теперь придётся нелегко.
— Лёгкой работы, Юлюс, на свете не бывает, если работаешь на совесть. Мастер на то и мастер, что должен каждый день полностью выкладываться и доказывать, что он работает лучше других.
— А что слышно о понасе Шмуле?
— Сидит.
— Сколько ему ещё осталось?
— Если станет умнее и что-нибудь снова не натворит, может, выйдет раньше срока.
— Понас Шмуле умный.
— Умные, Юлюс, в тюрьме не сидят и добывают свой хлеб не под надзором конвойного, а под охраной и защитой Господа Бога.
Перекрестившись, призывник стал прощаться. В дверях Юлюс столкнулся с бабушкой Рохой, которая принесла сыну, оставшемуся в полном одиночестве, обед — суп с клёцками и тушёную телятину с картошкой.
— Сядь и при мне всё съешь! — приказала она. — Ты хоть что-нибудь сегодня в рот брал?
Отец виновато улыбнулся.
— Нет, конечно. Так и помру на работе с голоду.
Бабушка Роха усадила отца за стол, села напротив и не без ехидства пропела, как малому дитяти:
— Ешь, Шлеймеле, ешь! Если будешь есть, вырастешь большой-пребольшой, сильный-пресильный, тогда никто тебя пальцем не тронет, но если ты перестанешь меня слушаться, я тебя, неслуха, цыганам отдам, и они увезут тебя к себе в табор.
— Не хочу, мама, к цыганам! Буду тебя слушаться, — деланно плаксивым голосом подхватил её насмешливую манеру растроганный сын и принялся уплетать суп и мясо, причмокивая от удовольствия.
— Тебе одному, видно, трудно справляться. Нашёл бы себе какого-нибудь помощника.
— Ищу, ищу. В местечке на примете никого нет. Может быть, скоро кто-нибудь появится. Ты, наверное, уже слышала про войну немцев с поляками. Евреи бегут из Польши кто куда. Глядишь, и к нам в Йонаву забредут — тут всё-таки Еврейград. Будет им к кому притулиться. Среди беженцев, полагаю, портные попадутся.
— Слышала и про войну, и про то, что там немцы раввинам бороды спичками подпаливают. На базаре чего только от людей не услышишь! Больше, чем по этому Шмулиному ящику. — Роха бросила взгляд на пустую тарелку и улыбнулась: — Молодец! Всё дочиста вылизал!
— Было очень вкусно! Спасибо.
— То-то! — сказала бабушка и продолжила: — И про этих беженцев слышала, и про этого проклятого Гитлера. Надо же! В моей юности, когда через Вилию ещё моста не было, на другой берег реки и люди, и скот на пароме переправлялись. А паромщиком тогда был такой косоглазый верзила с длинными, как вёсла, руками — Хитлер. Мейшке Хитлер из Кейдайняй. А этого головореза из Германии как зовут?
— Ну уж не Мейшке и не Шмульке. Его зовут Адольф.
— Ну что тут скажешь: в гнилое время и имена собачьи! — бабушка Роха посерьёзнела. — Как бы только и нам отсюда не пришлось улепётывать. Они из Польши в Литву бегут, а куда нам податься, если прижмут? В Россию? Туда нас не пустят, всех на границе, как зайцев, переловят. В Латвию? Да у них своих евреев полно, не знают, куда их девать.
— Гадай не гадай — не угадаешь. Пока мы живы, от этого гнилого времени никуда не спрячешься. Нет от него убежища. Ты мне лучше скажи, как отец?
— Тыкает шилом и стучит молотком.
— Кашляет?
— Ещё как! И харкает.
— Кровью?
— Иногда.
— Ему бы в Каунас съездить, у Мотла и Сары на Зеленой горе погостить, внучку Нехаму увидеть, докторам показаться. Я могу ему компанию составить. Как говорят наши староверы, работа не волк, в лес не убежит.
— Про Каунас отцу и заикаться нельзя. Он ведь тебе что ответит? Куда, мол, в такую даль тащиться только для того, чтобы тебя ощупали, как лошадь. До Каунаса, скажет, неблизко. А дома шаг шагнёшь, и ты в постели, два шагнёшь — и на дворе в нужнике. Я ему в ответ: «От дома, Довид, до кладбища тоже недалеко!» Поговори с ним, Шлейме, — попросила бабушка Роха. — Может, тебя он послушается и покажется докторам.