Владелец известного ателье на аллее Свободы в Каунасе Алекс Зискинд, частый гость Эфраима Каплера, прожужжавшего ему уши о незаурядных способностях своего квартиранта, не раз пытался переманить отца туда.
— Каунас — это же литовский Париж! — восклицал Зискинд. — В моём ателье шьют себе одежду дипломаты, послы Англии и Америки, министры правительства. Я обещаю вам фантастическое жалованье! Через год-два вы купите на Зелёной горе особняк и заживёте так, как жил бы Бог в Одессе.
Видно, отцу не хотелось жить так, как жилось бы Господу в Одессе. Он был вполне доволен своей жизнью в Йонаве, где сейчас жили его родители, где он знал каждую тропинку и каждую бурёнку из стада, которое поутру гнал на пастбище пастух Еронимас под незатейливую мелодию свирели. Пусть младший брат Мотл шьёт в Каунасе шикарные пальто дипломатам и министрам и жакеты их женам. У Мотла, в отличие от Шлеймке, был особо деликатный и благосклонный подход к дамам.
Отец присматривал себе второго подмастерья, чтобы расширить круг обслуживания и придать большую солидность своей, как говорил Шмуле, процветающей фирме. В этих поисках на помощь, как ни странно, неожиданно пришел дворник Эфраима Каплера Антанас, живший с женой и сыном в подвале и постоянно досаждавший Шлеймке одними и теми же вопросами:
— Ты, Салямонас, на самом деле не куришь?
— Не курю, Антанас, не курю.
— И не пьёшь?
— И не пью.
— Надо же! — удивлялся Антанас. — Какие молодцы евреи! На всем экономят. Все трезвенники. Взять наш дом. Он как заколдованный. Никто не пьёт. Никто не курит. Не с кем выпить, не у кого попросить папиросу, — стал жаловаться он. — Родной сын Юлюс, и тот табак терпеть не может, а махорку иначе как зловонной отравой не называет.
— Правильно.
— Юлюс хороший парень, только бездельник. С утра до вечера пропадает на реке с удочкой, уклеек и плотвичек ловит.
— Может, рыбаком станет.
— Лучше бы, раз уж к слову пришлось, он в портные подался. Может быть, ты, Салямонас, возьмёшь парня к себе на пробу, хотя латать его научишь? Он смирный, не буян. И к вашему брату хорошо относится.
— К нашему брату?
— К евреям то есть. Говорит, что евреи — для всех пример, в трактирах штаны не просиживают, драки не устраивают, на папиросы деньги не тратят, жён спьяну не колотят. Сидят целыми днями и денежки зарабатывают. Возьми! Не подойдёт, пошлёшь его, мягко выражаясь, снова плотвичек и уклеек ловить, пусть до конца жизни удочкой размахивает — на уху и для нашей кошки всякую мелочь ловит.
— Сколько лет твоему сыну?
— Семнадцать.
— Ну что же! Почему бы не попробовать? А что получится, увидим. Если к реке не сбежит.
— Попробуй, попробуй. Молиться за тебя, Салямонас, буду. Ей-богу, буду. Встану в костёле на колени и первый раз в жизни помолюсь за еврея. Вот тебе крест!
— Молиться, Антанас, надо за всех. Солнце светит всем, птицы на деревьях поют для всех. Чем не пример для человека, которому хочется сделать что-то доброе своему ближнему?
— Так-то оно так, но мы же, Салямонас, не птицы. И уж куда нам до солнца!
— Ладно, пусть твой парень заглянет, а с молитвами за меня в костёле пока погоди.
— Хорошо.
Юлюс оказался способным малым и усвоил азы портновского ремесла гораздо быстрее, чем Шмулик. Кроме того, он без труда, с завидной лёгкостью впитывал разговорный идиш и стал в «процветающей фирме» незаменимым переводчиком. Шлейме и Шмуле похвастать своими лингвистическими познаниями не могли — оба изъяснялись по-литовски трудно и коряво, а ведь с клиентами-литовцами на пальцах о фасоне не договоришься. С приходом Юлюса число их, глядишь, увеличится за счёт местных чиновников и зажиточных крестьян, которые охотно приезжали с хуторов шить у Шлеймке новую одежду к большим церковным праздникам и свадьбам своих отпрысков.
В отличие от Шмулика, юный Юлюс был молчуном. Он охотнее отвечал на вопросы, чем спрашивал. Когда отец был занят, парня учил Шмуле, но не только знакомил его с тайнами кройки и шитья — популярно рассказывал о тяжелой доле трудящихся всего мира, вынужденных гнуть спину на благо жиреющих хозяев-угнетателей.
— Зачем ты ему забиваешь голову всякой чушью? Угнетатели-шмугнетатели… Лучше о девушках поговорите! Вам ведь скоро предстоит выбирать не вождя мирового пролетариата, а подруг жизни! — обуздывал шурина мой отец.
— Пусть этот зелёный юнец знает, что не все хозяева такие ангелы, как ты, Шлеймке.
— Доиграешься, Шмуле, со своей дурацкой болтовней, ох доиграешься! За тобой, по-моему, давно уже охранка присматривает. Будешь в тюряге не брюки шить, а арестантские робы латать.
Отец по натуре не был смельчаком, к поношениям властей предержащих и бунтарям относился с затаённой брезгливостью. Мир, по его разумению, надо улучшать не бунтами, а работой. Что с того, что одних неразумных и жестоких правителей сменят другие, такие же? От смены властей портной не станет Ротшильдом, а Ротшильд портным. Выиграют только те, кто первыми, без раздумий, готовы радостно кричать вслед потерпевшим поражение «Долой!» и первыми же бросаться в объятья любому победителю.
По вечерам Шмуле пропадал на окраине Йонавы, где, видно, проходили его негласные встречи с дружками-единомышленниками, а утром являлся на работу раздражённый и полусонный, иногда даже засыпал на стуле с иголкой и ниткой в руке. Отец будил его негромким насмешливым пением: