— Посмотрим, что ты, Хенка, запоёшь, когда у тебя отнимут самое дорогое, — не осталась в долгу Роха.
— По-моему, для матерей, страдающих от разлуки с детьми, нет на свете выше награды, чем их благополучие и счастье.
Пирог с изюмом до конца не съели и разошлись, не поссорившись, но и не примирившись в разногласиях.
— Молодец! — похвалил жену по пути домой Шлеймке. — Это ты здорово ей сказала — главное, чтобы дети были счастливы, неважно, в Йонаве или в Нью-Йорке. — Он помолчал и, покосившись на увеличившийся живот Хенки, спросил: — Сколько осталось?
— Мало. Совсем мало.
— Ты не собираешься ещё раз показаться этой рыжей кудеснице — Мине? Надо бы. Глаз у неё намётанный. При родах всякое случается, сама знаешь. Бывает, что приходится в Каунас ехать. Я ради спокойствия поговорил со своим одногодком — Файвушем Городецким. У него легковой автомобиль, при необходимости он отвезёт нас в Еврейскую больницу; как-никак друг, вместе футбольный мяч за казармой на пустыре гоняли.
— Собираюсь. По ночам он так колотит ножками, как будто требует, чтобы его немедленно выпустили, — сказала Хенка.
Рыжая Мина по профессии была белошвейкой и зарабатывала на хлеб насущный шитьём сорочек с кружевами, а вовсе не родовспоможением. Помощь роженицам она оказывала из милосердия, без всякой корысти. Сама Мина никогда не рожала, рано овдовела. Муж её — печник Гершон Теплицкий — в молодости утонул в Вилии, и с тех пор несчастливица старилась одна.
— Детей у меня в Йонаве не счесть, — горько шутила Мина. — Правда, у всех у них другие мамы.
Дородная, с мужскими, мускулистыми руками, копной рыжих волос, упрямо не желавших седеть, Мина по первому зову спешила на помощь не только к роженицам-еврейкам, но и к местечковым литовкам и даже женам староверов, живущих в окрестных деревнях. Кроме неё в Йонаве не было ни одной иудейки, которую благодарные христианки непременно приглашали на крестины своих младенцев.
Жила Мина напротив синагоги в одноэтажном кирпичном доме, унаследованном от состоятельных родственников утонувшего мужа. Гостью она знала со дня её появления на свет, потому что принимала у Хенкиной мамы все роды, а печник Гершон приходился Шимону Дудаку троюродным племянником.
— Давно меня тут дожидаешься? — спросила подоспевшая Мина Хенку, которая долго прохаживалась вокруг её дома и заглядывала в занавешенные окна: не шевельнутся ли на них занавески?
— Нет.
— Дождь ли льёт, вьюга ли воет, я, душечка, обязательно отправляюсь в синагогу на утреннюю молитву. Утром Господь Бог ещё бодр и внимателен к молящимся. К вечеру Он очень устаёт, как и все старики. А мне, старухе, хочется, чтобы Он выслушал первой не жену мельника Вассермана, а меня. Ведь больше, как подумаешь, в нашем местечке и поговорить-то по душам не с кем. Все разговоры — о деньгах или о болячках. Болячек у всех всегда много, денег у всех всегда мало. Ну ладно, пошли в дом! Во дворе только куры с петухами переговариваются.
Хенка вошла в чисто прибранную комнату с вазончиками герани на подоконниках, застеленным цветастой скатертью столом и массивным, из добротного дерева, комодом. На недавно побелённой стене висела единственная фотография — молодой смеющийся Гершон в рамке, покрытой сусальным золотом.
— Садись, — предложила Мина и подвинула гостье стул. — Ты ещё, видно, по утрам беседуешь не с Отцом небесным, а со своим муженьком в постели.
Хенка промолчала. Начало её обескуражило. Она пришла сюда не за тем, чтобы вести такие разговоры, но Мина вернулась к божественному.
— Я тоже с Ним не говорила до страшного дня, когда утонул мой Гершон. Если ты в жизни ещё не теряла тех, кого любишь, не тревожь Его своими мелочными жалобами. Нечего засорять уши Всевышнего всякой чепухой. Он и без того уже давно неважно слышит.
Хенка чувствовала себя неловко. Она хотела, чтобы Мина подсказала ей, как вести себя в последние недели беременности, дала бы какой-нибудь совет, а затем согласилась принять у неё роды, но ей неудобно было прерывать хозяйку.
— Ну ладно, — как бы угадав желание Хенки, промолвила суровая, не заискивающая перед роженицами Мина, — сейчас я осмотрю тебя и попытаюсь сказать, что тебе, душечка, в скором времени судьба готовит — лёгкие роды или тяжёлые.
Повитуха водрузила на переносицу очки в роговой оправе и стала придирчиво разглядывать фигуру растерянной Хенки.
— Встань, пожалуйста, вон у того не занавешенного окна. Там больше света. Так лучше видно. Повернись ко мне боком. Так, так, — приговаривала Мина. — Теперь ты вся у меня как на ладони. Таз у тебя, прямо скажем, для родов не очень подходящий. Но против матушки-природы, милочка, не попрёшь. Какой тебя мама с папой слепили, такой ты все отмерянные тебе денёчки и проживёшь на белом свете. А твой арестант, по всему видно, уже томится в своей одиночке. Уже рвётся, бунтовщик, из тюрьмы, уже топает ножками и грозит своему надзирателю кулачками. Отпирай, мол, скорее, по-доброму, по-хорошему прошу. Так или не так? — огорошила Мина своей тирадой Хенку.
— Так. Рвётся. Топает ножками…
— Что ж! Так и должно быть. У человечка срок заключения кончается, а его, видишь ли, на свободу не выпускают.
— Почти кончается.
— Так вот, — подытожила Мина, — если судить по твоему животу, арестантик твой весьма внушительных размеров, а таз у тебя, повторяю, уж ты прости меня за прямоту, подкачал.
— Подкачал? Таз?
— Да, таз. Узковатый. Мог бы, душечка, и пошире быть. Чем шире ворота, тем доверху нагруженному возу легче из этих ворот выкатиться. Боюсь, что в помощницы я тебе не гожусь. Ведь я, душечка, даже не акушерка, действую по старинке — тут нажму, там нажму, пуповину перережу, перевяжу. А ты, голубушка, подумай — если тебе, не приведи Господь, понадобится при родах другая помощь, что мы тогда с тобой делать-то будем?