Мужик остановил каурую, спрыгнул на просёлок и помог маме выбраться из телеги.
Вокруг, насколько хватало глаз, было безлюдно. Один за другим тянулись облупленные кирпичные бараки, среди которых выделялось мрачное двухэтажное здание администрации.
Мама прошла вдоль колючей проволоки, но не обнаружила ни одного часового.
Вдруг как из-под земли вырос молодой безоружный мужчина в резиновых сапогах и брезентовой куртке с натянутым на голову капюшоном. Мама почему-то приняла его за лесничего. Он появился не из-за колючей проволоки, а откуда-то со стороны соснового бора, верхушки которого штормовой волной грозно раскачивались на ветру и застили от мира не только эту затерянную в провинции колонию строгого режима, но и весь горизонт.
Наклонив голову под широким капюшоном, мужчина поздоровался с незнакомкой и не то с каким-то невнятным недоумением, не то с мимолётным сочувствием осведомился:
— На свидание?
Мама кивнула.
— К кому?
— К брату.
— Очень сожалею, поне, но вы перепутали дни. Сегодня к нему никак не попадёте.
— Как перепутала? — ужаснулась мама.
— Мне ли не знать, когда разрешают свидания и когда не разрешают? Я тут уже седьмой год служу поваром. Приёма по вторникам и пятницам не бывает. Колония — не городской парк, куда можно прийти, когда захочешь, и без всякого разрешения встретиться, с кем заблагорассудится.
— Мне и в голову не пришло где-нибудь справляться, да и у кого в Йонаве можно было об этом узнать? — промямлила мама. — Что же мне теперь, несчастной дурёхе, делать? Неужели топать по грязи обратно в Расейняй?
Она обращалась со своей жалобой к кашевару так, словно говорила с самим Господом Богом.
— Что делать? Приезжайте в среду или в понедельник, — ответил за Господа повар.
— Трудно мне ездить из Йонавы туда-сюда. Я ведь не только разъезжаю по колониям, а ещё и работаю. Хозяева меня больше не отпустят.
— Что и говорить, до нас расстояние немалое. Но расписание составляю не я, а начальство. Ему виднее. Как зовут вашего брата?
— Шмуэлис Дудакас.
— Уголовник?
— Упаси Боже! Портной.
— Портной? Портных тут у нас никогда не было. Кому в колонии нужны портные? Модников нет. Фасон одежды у каждого, кто хлебает арестантскую бурду, одинаковый — полосатая роба. За семь лет моей службы он не изменился.
Мама не нашлась, что ответить.
— Не знаю, как вам и помочь, — как бы извинился учтивый тюремный повар.
— Я ненадолго. На десять минут. Не больше. Только сумку передам и сразу попрощаюсь.
— Сумку, если хотите, я после проверки и сам могу вашему брату передать. Бомбы ведь там нет?
— Нет.
— А вы возвращайтесь в Йонаву. В следующий раз заберёте свою сумку. Не беспокойтесь — всё будет передано в целости и сохранности. Может быть, сами скоро вернётесь за сумкой и брата прихватите.
— Не скоро. Ему ещё два года у вас куковать и год в каунасской тюрьме.
— Политические у нас долго не засиживаются. Это насильники и грабители отбывают свой срок от звонка до звонка. Ну, что решаете?
— Ладно. Раз другого выхода нет, пусть брат хоть гостинцами полакомится. Это от сестры, скажите, от Хенки. И ещё скажите, что дома все его ждут. Даже иголка и напёрсток скучают по нему. Не забудьте!
— Не забуду.
До Расейняй мама под мелким, шкодливым дождичком добралась только к четырём часам пополудни. Она была раздосадована неудачей, корила себя за то, что оказалась такой растяпой и легкомысленно пустилась в далёкий путь, не удосужившись навести все необходимые справки, ибо наивно полагала — для тех, кто ни в чём не виноват, тюрьма должна быть всегда открыта.
Единственным, что умаляло её горечь, стали встречи с крестьянином-возницей и тюремным поваром. Она сожалела о том, что не спросила, как их зовут. Ведь у добра, как и у зла, должно быть имя. Безымянное добро не помнится, забывается, а безымянное зло сплошь и рядом остается безнаказанным.
О своем промахе мама решила никому не рассказывать — ни Шлеймке, ни своим родителям, ни сёстрам. Лучше что-нибудь соврать, чтобы их не огорчать, а, наоборот, доставить им придуманную радость. У неё с лихвой хватало способностей сочинить при необходимости что-то складное, выдать желаемое за действительное. Мама обладала прирождённым артистическим даром, огневым темпераментом и могла искусно разыграть ту или иную житейскую сценку.
Пока тряслась в автобусе, она обдумала все возможные варианты ответов на самые заковыристые вопросы домочадцев и, когда приехала домой, обрадовалась, что почти все посыпавшиеся вопросы совпали с теми ответами, какие сложились у неё в голове.
Шлеймке спрашивал, чем Шмулик целыми днями занят, как выглядит, такой ли он говорливый, как прежде. Мама, ни разу не запнувшись, спокойно и подробно утоляла его любопытство.
— Начну с главного. Общаться ему там особенно не с кем. С надзирателями о справедливости не потолкуешь. С насильниками и ворами о равенстве тоже не порассуждаешь.
— А как он выглядит?
— Похудел, отрастил козлиную бородку и тоненькие усики, которые червячком проползли у него под носом, коротко пострижен. К арестантам в колонию раз в месяц приезжает парикмахер. Еврей по фамилии Закс. Он, конечно, не такой кудесник, как наш родич Наум Ковальский. Закс, наверное, стрижёт и бреет хуже реб Наума, но это не удивительно — за каждым движением его бритвы и машинки смотрит надзиратель. Не знаю, как бы ты, Шлеймке, шил, если бы за тобой наблюдали с револьвером на заднице. У тебя, полагаю, руки подрагивали бы.