— Ничего не попишешь — истинная вера никакими банкнотами не оплачивается. Сами знаете, в чём наша беда.
— Нет, не знаю.
— Беда в том, что золотой телец эту нашу веру уже почти повсюду забодал своими рогами. Но, как человек ни преклоняется перед деньгами, на бессмертие их ни у кого не хватит.
— На завтрашний день не хватает! Что уж говорить о вечной жизни, — сказала Роха.
Ицхак Блюменфельд помолчал и сочувственно оглядел давно не белённые, облупившиеся стены. На одной из них в застеклённой рамке на старом дагерротипе прижимались друг к другу далёкие предки не то Рохи, не то трудяги Довида.
— Я, собственно, остался в Йонаве из-за покойного отца, стряпчего и ходатая Генеха Блюменфельда. Люди ещё должны его помнить, — вздохнул доктор.
— Как же, как же… Ваш отец писал евреям всякие прошения и жалобы на самый верх — то нашему бургомистру, то в Каунас тамошним властям, — охотно подтвердила Роха.
— Отец в письмах в Цюрих требовал, чтобы я приезжал хотя бы на каникулы. «Я стар. Кто знает, может случиться так, что твои каникулы совпадут с моими похоронами», — как-то написал он и пожаловался на недуги и одиночество. Вы не поверите, мои последние студенческие каникулы как раз и совпали с его кончиной. С тех пор я со своей матерью Златой и отцом Генехом, да будет благословенна их память, никогда не разлучался и уже никогда не разлучусь.
Доктор Блюменфельд застегнул пиджак, закрыл чемоданчик и уже у самого выхода промолвил:
— Если реб Довиду станет хуже и снова, не приведи Господь, начнется кровохарканье, сразу дайте мне знать.
— Дадим, — кивнула Роха. — Все давно знают, что, когда требуется помощь, до вашего дома, доктор, намного ближе, чем до дома Господнего, — не преминула ещё раз попенять Всевышнему сварливая сапожничиха.
Целую неделю Роха сидела за колодкой и с остервенением колошматила по ней молотком, словно вымещая накопившуюся обиду на свою незавидную долю. Больной Довид с кровати хрипло подсказывал ей, какую обувь в первую очередь надо чинить, а какая пусть дожидается его выздоровления.
— Начни с набоек на ботинках ксендза… Я обещал его экономке пани Магдалене, что в понедельник будут готовы… У самой колодки кирзовые сапоги балагулы Шварцмана, который клянётся, что у него уже в люльке был тридцать шестой размер, а сейчас — сорок седьмой. Врёт, конечно. Правда, такой огромной клешни я в нашем местечке ни у кого не видел. Но уж не сорок седьмой! Его послушать, так у него всё большое — снизу доверху.
Довид хихикнул.
— Похабник ты, сквернослов несчастный! Я сама без твоих советов разберусь. Не слепая. А ты поменьше болтай. Лежи и выздоравливай. Раскукарекался, видишь ли…
Не переставая восхищаться сапожничьим умением свекрови, Хенка всё-таки старалась не попадаться ей на глаза и, по возможности, держаться подальше от колодки. Она то вертелась на крохотной кухоньке, то спускалась за картошкой в погреб, то выходила во двор, где подкармливала немногочисленную домашнюю живность — красавца петуха с гусарской выправкой и трёх обольстительных хохлаток, которые и в будни, и в праздники регулярно, как по расписанию, несли крупные, в желтизну, яйца.
Управившись с приготовлением пищи и уборкой в доме больного свёкра, Хенка отправлялась к смятенной Этель, которая жила в ожидании команды из Парижа складывать чемоданы и готовиться с немощным реб Ешуа и Рафаэлем в дальнюю дорогу. Домой, к Шлеймке, Хенка возвращалась поздним вечером, чтобы ни свет ни заря снова через всё сонное местечко бежать на Рыбацкую улицу.
Увлечённая в первые дни работой, Роха не обращала на невестку никакого внимания. Надев мужнин кожаный фартук, она прилежно орудовала шилом и молотком.
В понедельник, как и говорил Довид, за ботинками ксендза явилась его экономка пани Магдалена — сухопарая, круглолицая женщина с задумчивыми глазами, подёрнутыми дымкой печали, как будто только что сошедшая с какой-нибудь старинной картины. Она расплатилась с Рохой, отказалась от положенной сдачи, аккуратно положила в сумку ботинки пастыря и, как птичка, пропищала:
— Святой отец просил передать, что он обязательно помолится за здоровье вашего мужа. Он говорит, что за всех мастеров надо молиться. И за евреев, и за христиан. Ведь апостолы наши тоже были мастерами. — Магдалена перекрестилась и добавила никому не понятные слова: — Laudator Jezus Kristus!
После её ухода Роха принялась за кирзовые сапоги балагулы. Она всё время что-то бормотала себе под нос, видно, допытывалась у Пейсаха Шварцмана, как это он ухитряется так быстро сбивать подметки — ведь не вышагивает день-деньской по щербатым тротуарам местечка, а восседает на телеге или на облучке и, любуясь лесами и полями, только помахивает хлыстом.
Хенка продолжала метаться от одного дома к другому и по-прежнему играла с Рохой в бессмысленные и утомительные прятки, пока в одно прекрасное утро ей не надоело скрытничать. Ловчи не ловчи — её тайна с каждым днем всё явственнее выпирала под усеянным ромашками ситцевым платьем. Чего ей стыдиться? Она понесла не от безродного цыгана, не от бабника Бердичевского — владельца придорожного кабака, а от собственного мужа — её, Рохи, родного сына!
— Мне нужно сказать вам что-то очень важное, — решив открыться суровой свекрови, начала она и вдруг замолчала, не зная, как всё-таки к ней обращаться: непривычное «мама» трудно вымолвить, а непочтительное «Роха» застывает на губах.