— При мне лет десять, а вообще-то, наверное, куда больше — с той поры, когда сдал лесные дела Арону. Все двери домов и склады в Йонаве, все деревенские амбары и хаты, все мельницы в округе запираются замками и засовами, купленными в лавке реб Ешуа. Крестьяне его в шутку за глаза величают Петром-ключником. Он знаком с их детьми и внуками, знает, как зовут каждого покупателя. Для них он — самый лучший еврей на свете. Берёт недорого, даёт в долг и не торопит с возвратом. Когда реб Ешуа был помоложе, он ездил к некоторым из них в гости и даже самогон с ними попивал.
— Он действительно самый лучший, — поддержала мнение крестьян Хенка. — Дай Бог ему здоровья!
— Дай Бог, — пожелала того же и невестка, но слова о том, что реб Ешуа — самый лучший еврей на свете, почему-то не повторила.
— Может, мне снова на недельку встать за прилавок?
— Поговори с ним. Как знать, вдруг согласится. Сейчас он не спит, читает Танах. Постучись к нему, — сказала Этель.
Хенка постучалась и через мгновение услышала:
— Всегда.
Она тихо, почти на цыпочках, вошла в комнату и поздоровалась.
— О! Кого я вижу! — оживился реб Ешуа. — Вижу не этого зануду Блюменфельда, не Этель с её таблетками и пиявками, а хорошенькую женщину! Что ты стоишь? Садись!
— Вам, реб Ешуа, нельзя столько говорить, — Хенка придвинула к постели больного плетёное кресло и села.
Ешуа Кремницер лежал на диване в цветастой пижаме, укрытый до пояса пуховым стёганым одеялом, и трудно дышал.
— Мне, моё золотко, говорить ещё можно, а вот жить уже нельзя. Нельзя! Что за радость — своей никчёмной жизнью портить жизнь другим?
— Неправда! Ничью жизнь вы не портите. Не выдумывайте и не наговаривайте на себя.
— Правда, правда. Если бы я отправился к праотцам, как мой ровесник Абрам Кисин, всем стало бы куда легче.
Реб Ешуа откашлялся, отпил из стакана морковный сок и после долгого молчания, не глядя на Хенку и словно разговаривая с самим собой, продолжил:
— Тогда Этель от скуки не томилась бы годами в этой дыре, как в застенке. Они бы в два счета упаковали чемоданы и — фюить отсюда! — Реб Ешуа, несмотря на одышку, по-мальчишечьи задорно присвистнул. — Их тут ничего не держит.
— А родина?
— Родина? Плевали они на эту родину. Тем более что Этель родилась в Германии, а не в Литве.
— Но она тут столько лет прожила…
— Уедут себе спокойненько и про всё и про всех забудут. Да и что им вспоминать? Литовские ливни и метели? Пьяных мужиков на местечковом базаре? Лавку, которая была для меня, старика, такой же забавой, как для Рафаэля его деревянная лошадка? Лишь бы не мешал, не путался у родителей под ногами.
— Вам, реб Ешуа, доктор запретил напрягаться. Выбросьте из головы все дурные мысли и, пожалуйста, скорее выздоравливайте.
— Не могу отказаться от такого пожелания, — выдохнул реб Кремницер. — Но вся беда в том, что мусора в моей голове хоть отбавляй, а вытряхнуть его оттуда уже нет сил. Многое там лежит годами и уже попахивает гнильцой.
— Тут уж вы перегнули палку.
— Поживешь — убедишься. Мне, конечно, грех обижаться на Господа Бога, но жаловаться Вседержителю на свои недуги и тяготы ни один раввин на свете не запрещает. Господь не обошёл меня своей милостью. Спасибо Ему за то, что дал мне удачливого сына. А вот за то, что вдобавок не дал такой дочери, как ты, я должен пенять только на самого себя. Поленились мы с Голдой. Если я ещё с Божией помощью встану на ноги, то первое, что сделаю, — поеду в Каунас к своему нотариусу.
Реб Ешуа снова замолчал, подождал, пока отстоится накопленная горечь и сквозь неё просочатся нужные слова, и тихо промолвил:
— Пришла пора позаботиться о завещании. Мало ли что может случиться с дряхлым старцем. Мне всё равно, кто купит наш дом, меня не интересует, куда Арон увезёт отсюда семью. А вот лавка… Не хочу, чтобы она досталась случайному человеку. Может, я ещё при жизни удивлю друзей и недругов своей последней волей. Ни за что не догадаешься, кому я намереваюсь отписать свою лавчонку.
— А я не умею отгадывать.
— Возьму и отпишу её тебе. Что ты на это скажешь?
— Что вы?! — встрепенулась Хенка. — Как только вам такое могло прийти в голову?! Вы и так уже нас избаловали своей добротой. Даже не заикайтесь об этом! Пока вы болеете, я, если хотите, могу ещё раз заменить вас и встать за прилавок до вашего выздоровления. Но не как хозяйка! Живите до ста двадцати лет и сами в ней хозяйничайте, сколько сможете! Господь Бог должен бы таким добрым людям, как вы, не убавлять годы, а прибавлять.
— Наш Господь может всё сделать, но почему-то не спешит. А почему? Потому что люди есть люди, иначе они никогда не умерят свои аппетиты и не усмирят свою гордыню.
— Полежите спокойно. От разговоров вы только расстроитесь, и вам, не дай Бог, станет хуже.
— Спасибо, что зашла. Ты на меня действуешь намного лучше, чем таблетки доктора Блюменфельда, — сказал реб Ешуа после короткой передышки и стал искать под одеялом платок, чтобы вытереть предательские слезы.
— Реб Ешуа, не сердитесь на меня за откровенность, но в будущем я не намерена торговать или нянчить чужих детей, я собираюсь рожать собственных. Видно, на другие подвиги я не способна. Моя мама всегда втолковывала всему табунку своих дочерей, чтобы они не забывали: у каждой еврейки, богатой ли, бедной ли, нет на свете работы важнее, чем делать с хорошим мужем других евреев.
Реб Ешуа Кремницер прыснул.
— С тобой, Хенка, поневоле выздоровеешь. Это тебе, а не сухарю Блюменфельду надо платить за каждый визит наличными.